Мысли для начала... мышления

Неграмотными в 21-м веке будут не те, кто не могут читать и писать, а те, кто не смогут научаться, от(раз)учаться и перенаучаться. Элвин Тоффлер

2015-01-27

Прощание с будущим / Александр Рубцов


Газета НГ-Сценарии http://www.ng.ru/scenario/2015-01-27/9_future.html 27.01.2015 00:01:00

Постсовременные способы «выпадения из истории»

Прощание с будущим
 Александр Рубцов Об авторе: Александр Рубцов – руководитель Центра исследований идеологических процессов. Тэги: общество, футорология, утопия, история



общество, футорология, утопия, история
Птицы счастья завтрашнего дня? Фото Reuters
В последнее время Россию сотрясают сверхбыстрые, но вместе с тем глубокие изменения. В стране, с формальной точки зрения остающейся в целом прежней, буквально на глазах меняются политический режим, экономический уклад, идеологический фон и само сознание общества, его ориентиры и настрой, если угодно – «температура».

Еще немного, и проступят изменения в структурах повседневности: в еде, одежде, предметной среде и технике, в базовых социальных системах, от лечения и образования до наказания и бытового контроля. Но за всем этим проступают и более фундаментальные сдвиги, связанные с тем, как социум вписывается в историю, выстраивая свои взаимоотношения с прошлым, настоящим и будущим.
Прошлое переписывают со скоростью, какой здесь давно не было, даже при Советах, при этом впадая в такую политическую архаику, какую еще вчера невозможно было представить себе в этой части света. Настоящее крайне трепетно и зыбко, все очень неустойчиво, ненадежно; «волатильность» становится паролем времени (и это после полутора десятилетий нещадной эксплуатации «стабильности»!).
Будущее неопределенно до такой степени, что все чаще встает вопрос: а есть ли оно у страны вообще? Похоже, это самое «потом» интуитивно воспринимается столь мрачным, что туда без крайней нужды лучше вовсе не заглядывать.
Вслед за уходящей натурой    
Ситуация не новая, хотя в столь остром переживании редкая.  
В начале 1990-х один самый модный в то время интеллектуальный клуб покусился на громкую тему: «Есть ли у России будущее?». Меня тогда задела сама постановка. В логическом и стилевом плане для серьезного разговора такого рода вопросы звучат слишком риторически, по-газетному: будущее (на таких дистанциях) есть всегда, вопрос, какое оно. Если же понимать, что слова «без будущего» здесь означают всего лишь «без перспективы» и даже более того, именно без хорошей перспективы, то эта риторика обычно вытекала тогда из желания уцепиться за уходящую натуру СССР, с которой для многих были связаны статусы, относительное благополучие и отсутствие толпы выскочек, крушивших авторитеты. Такая постановка (в отличие, скажем, от нейтрального «какое будущее ждет Россию?») прямо подталкивала к ответу примерно в таком духе: у этой «новой» России будущего нет и не будет, все пропало и т. д и т.п.   
С тех пор добавилось подтверждений, что вопрос не в том, что шли не туда, а в том, что в этом направлении не дошли и до середины пути, дающего шанс на необратимость изменений. Именно привязанность к прошлому и его тяжелые инерции способствовали тому, что сейчас страна рискует оказаться без будущего во всех смыслах: от оценочно-риторического (без перспективы) до почти «физического» – без шансов сохраниться в этом своем качестве и составе, в существующих габаритах, контурах и полях влияния.  
Как бы ни относиться к предыдущему этапу, трудно не признать: политика за последние годы меняет курс таким образом, что совершенно непонятно, к чему выдающемуся он может привести. Если попытаться мысленно продолжить этот вектор, то неясно, какое совершенное развитие он мог бы иметь. Если мы сейчас так «встаем с колен», то в какой позе окажемся завтра, продолжая это интересное движение? Если Россия сейчас так выстраивает отношения с внешним миром, то кем и чем она окажется в этом мире еще через год-два? Если сейчас власть ищет опору в таких настроениях и нравственных установках массы, то с какой харизмой, в каких инстинктах, аффектах и фобиях она будет и дальше искать популярности и лояльности, неформальной, если не сказать экстатической легитимности?  
Ничего хорошего там не просматривается не только критиками режима, но и его сторонниками и даже специально обученными людьми, которые по нормальному техзаданию уже должны были бы придумать картину если не будущего процветания, то хотя бы героического стояния в позе «не можем иначе». Ничего этого нет, а что есть, крайне убого, неизобретательно и попросту некрасиво эстетически и этически.  
Нет и Проекта (это справедливо при любом отношении к социально-политическому проектированию и идеям «строительства» чего бы то ни было). Скорее есть убежденность, что и дальше политика государства будет строиться на мгновенных импровизациях и способности удивлять население страны и внешний мир «полицейскими» разворотами в идеологии и геостратегическими экспромтами.  
В такой обстановке будущее постепенно исчезает и как объект, и как предмет. Если там ничего хорошего не придумывается, возникает естественный импульс остановить само это придумывание, закрыть жанр как таковой. Если там ничего нет, то лучше об этом не говорить вовсе. Так, незаметно сам собой рассосался еще совсем недавно столь популярный жанр «стратегий». Официальная позиция: нынешнее поколение российских людей будет жить... как получится, то есть вообще неизвестно как. Вакуум в перспективе заполняется давлением на прошлое и из прошлого, подчинением повестки остро проблемному настоящему.  
Пространство и время постмодерна
Сказанное выше изложено в обыденной логике и на языке повседневного общения – просто чтобы было понятно, о чем речь. Но с точки зрения чуть более продвинутых представлений о постсовременной философии времени эти рассуждения выглядят поверхностными и, более того, застарелыми.  
Людям обычно кажется, что понимание и переживание времени, свойственное им в их эпоху, внеисторично, что так было всегда и пребудет вечно. Однако экскурсы в прошлое показывают, что историчны даже самые общие категории. Например, чтобы возникло само представление о «современности», в жизни должно было появиться нечто явно несовременное, а такое было не всегда. Для ощущения современности нужен высокий темп. Только на очень больших скоростях время расслаивается, обнаруживая отставания и забегания, то, что принадлежит прошлому или будущему, а между ними и настоящему – «современности» в собственном смысле. До модерна времени истории в современном смысле нет. Из модерна возникает модернизация, приходящая на смену другим временным контурам – эсхатологии, циклизму и т.п. Это все очень разные графики, совершенно непохожие друг на друга картины движения – потока интенсивных изменений или их отсутствия.  
С этой точки зрения наши представления о течении истории как о направленном движении из прошлого в будущее согласно предопределенной «стреле времени», к тому же с прогрессистским вектором, вовсе не безусловны. Люди других эпох в этом нас скорее всего просто не поняли бы. Более того, нас не поддержали бы и некоторые наши современники, а именно теоретики постмодерна. Постсовременная картина мира отказывается от представления об истории как о логично устроенном и определенно направленном процессе, к тому же имеющем «прогрессивный» вектор. Соответственно постмодерн отказывается от «метанарративов» – от логично выстроенных схем, в которые вгоняются описания вселенского процесса, будь то Священная история, самореализация мирового духа у Гегеля или движение в подлинно человеческую историю у Маркса.  
До сих пор, прежде чем описать исторический процесс, требовалось изложить логику самого этого описания, построить своего рода теорию истории. Но не надо думать, что это прерогатива только профессиональной философии. Строго говоря, так думает каждый средний обыватель. Просто он, в отличие от профессионально философствующего, эти свои предустановленные схемы не рефлексирует и не эксплицирует, иначе говоря, сам не видит и никому не показывает. Что тем не менее не меняет сути дела: готовая форма в голове каждого отлита и определенным образом упаковывает потоки событий и связки частных процессов. Это те самые «очевидности», которые непререкаемы для обывателя, от дворника до ученого, но до которых иногда все же доходит философская критика. Деконструкция «очевидного» и есть одна из главных функций философской рефлексии.  
С этой точки зрения явно наметившееся выпадение России из «нормального» исторического процесса может выглядеть по-разному. Можно считать это очень большой девиантностью, диковатым отклонением от общего пути. А можно провозгласить этот прецедент одним из флагманских проявлений постмодерна, ломающего любые «стрелы времени» и без каких-либо ограничений смешивающего обломки вселенской географии и истории в виде разрозненных фрагментов, выхваченных из любых, порой вовсе несовместимых культур и эпох. В этом смысле последовательный постмодернист должен был бы совершенно однозначно отреагировать на обвинения в сваливании политики в пародию на самодержавие, инквизицию, средневековый Египет или вовсе примитивные формы социализации, вроде культа карго: ну и что? а вы где и когда живёте? Это не деградация – теперь это такой стиль, и чем наглее, тем круче.  
Вышесказанное полезно иметь в виду для понимания самоощущения и самооценки этой политики. То, что для внешнего наблюдателя есть позорная безвкусица и эклектика, там трактуется как особый стиль. «Бессовестная ложь», «выворачивание фактов наизнанку» и т.п. – оценки устаревшие, использующие архаичный язык. Теперь это может трактоваться как изощрённые, профессионально слепленные симулякры, ничуть не хуже всего, что и так процветает в этом совсем ином мире, в его идеологиях, информационных войнах и даже курсах валют.  
То же с длинными прогнозами, развёрнутыми стратегиями и политическими проектами. Все это отходит на второй план, а потом и вовсе исчезает в логике мгновенного реагирования без просчёта последствий, которые, как часто принято полагать, в этой реальности и без того толком не считаются. Сверхбыстрые изменения постоянно создают массу разрывов и зазоров, в которые так и хочется вклиниться, ломая реальность под локальные интересы. Бреши в коллективной безопасности (в широком смысле) провоцируют выскочить из строя и заставить всех подстраиваться под новый порядок (или беспорядок), в котором более выгодное место можно занять просто по нахальству. Например, раньше других отреагировав на ницшеанскую возможность «подтолкнуть падающего».  
За широкой стеной государства.  Фото Reuters
За широкой стеной государства.Фото Reuters
Считается, что постмодерн как эпоха пространства сменяет модерн, бывший эпохой торжества времени, направленной истории. В этом смысле начало Нового времени было не только торжеством всего нового, но и возникновением самого времени как формы течения истории. Но если история направленна, значит, может быть понят ее закон, а если закон понят, возможен и правильный проект будущего. Надорвавшись в XX веке на таких мегапроектах, цивилизация отреагировала симметрично, попытавшись отказаться от тотального проектирования будущего как чреватого тоталитаризмом, войнами и концлагерями. Это был удар по времени, цивилизация часов сменилась культурой карты.  
В этом плане новейшая российская политика провоцирует на странные и порой неожиданные аналогии. Трудно вспомнить политическую технику, которая так мало интересовалась бы последствиями и тем, что будет завтра, как нынешний «курс». Начиная с Нового времени диктатуры строились под большой проект, под футурологическую фантазию как нормативную модель будущего. Но эта диктатура не имеет плана и, более того, демонстративно не хочет его иметь. Или не может. А если и имеет, то категорически не хочет предъявлять. Это диковатое «явление природы» можно обработать через простую персонификацию, все списав на личные качества людей, доминирующих во власти. Но можно задаться вопросом, насколько случайно само это совпадение: доминация харизматиков без плана – и тенденция все более сдержанного отношения ко всякого рода футурологии, проектам, развернутым сценариям и сильно отложенным прогнозам. Это вовсе не снимает проблемы авантюризма, личной безответственности или предельно укороченных планов в духе «урвать и исчезнуть». Но одновременно это не снимает и проблемы критики такого понимания постмодерна, которое подобную политику могло бы легализовать хотя бы чисто теоретически.  
Начать с того, что постмодерн одновременно и пронизывает дух нашего времени, но и локализуются в нем, оставляя место другому, в том числе высокому модерну. Более того, в отличие от модерна, имеющего склонность к тотальному, постмодерн, строго говоря, может в наше время существовать только в симбиозе с остаточным модерном. Культ спонтанности и беспорядка возможен, только когда остаточная плановость и упорядоченность удерживают эту реальность от хаоса и обрушения. Постмодернизм по большому счету паразитарен: он критикует модерн нещадно, но и держится на нем. Когда же постмодернизму, как в нашей политике, удается практически порушить остаточные, но несущие конструкции модерна, поддерживающие закон, право, ограничения власти и т.п., система приходит в состояние обвала непредсказуемых изменений бифуркационного характера. Импровизация и произвол становятся стилем руководства, причем с минимумом защиты от типичных каскадов бифуркаций, когда малые сигналы на входе могут давать непредсказуемо мощные эффекты на выходе, часто прямо противоположные желаемым. Вся история с Украиной тому ярчайшее подтверждение. И теперь остается только гадать, каков вклад во всю эту историю личных качеств закусившего удила начальства и нового исторического контекста, когда вход в постмодерн состоялся, а выход из него не найден, да и сама эта задача толком не сформулирована.   
Как бы там ни было, более узкого горизонта планирования, кажется, еще никогда не было – как с точки зрения просчета вариантов, так и в плане элементарной ответственности. В этих условиях изменение характера и принципов работы с будущим становится приоритетной задачей, причем для начала даже не в рациональном плане, а в аспектах прежде всего прогностической морали и этики планирования.  
Антиутопия как превентивное покаяние
При всех иллюзиях консолидации, подъема и еще как-то сохраняющейся стабильности происходящее уже настолько чревато для самих себя и окружающих, что вновь поднимает тему ответственности поколения, а то и вины нации. Общий эмоциональный подъем исключает списывание ответственности на персонифицированных субъектов отпущения.  
Моменты коллективного раскаяния – одни из самых драматичных и впечатляющих в истории. Общность вдруг начинает вести себя как моральный субъект; масса неожиданно проявляет личностные качества – совесть, память, ответственность, способность на поступок. 
Признание общей вины – акт сплочения более сильный, чем дружба всех со всеми в пору процветания и побед. Это даже сильнее сплочения войной: к покаянию, если оно подлинное, приходят без угрозы извне, собственным моральным усилием. Что трудно, но и цена такой солидарности выше, включая прагматику: раскаяние облегчает душу, но и решает задачи развития. Изживая вину, люди освобождаются от внутренней порчи – или же тени прошлого и дальше, как кошмар, тяготеют над умами живых, съедая потенциал.
Классическое сравнение – два тоталитаризма: наш и немецкий. Там «вина нации» от Карла Ясперса уже в 1947 году – у нас закрытый доклад Хрущева, который до сих пор не дописан, а наследникам НКВД не писан вовсе. Там «план Генриха Белля» (моральная реабилитация перед человечеством) – у нас моральный кодекс и программа построения. В итоге там Audi А8 L TDI Quattro AT – у нас «Лада-Калина» ручной сборки канареечного цвета с обязательным резервным экземпляром в обозе лидера. Эта технологическая пропасть – прямой результат ранее сделанного и ныне действующего морального выбора. 
Вина нации (в нынешнем понимании) – недавнее приобретение человечества. Сами эти условия возникают на пике высокого модерна. Ранее были акты геноцида, но не было всеобщей идейно-политической мобилизации, какую в XX веке явили два тоталитарных колосса. Зверства были, но «в духе времени». Были эпизоды массового помешательства, но их и не судят как поступки вменяемых, отдающих отчет в деяниях. Власть могла совершать эпохальные преступления при соучастии и руками отдельных групп, однако тоталитаризм создает новую ситуацию – проект, который вяжет всех, причем не только страхом, порукой и заговором молчания, но и массовым энтузиазмом.
Очаги локального сопротивления лишь подтверждают вину тех, кто безропотно сдался, не говоря о неофитах и адептах. И уж тем более прежде не было таких сильных актов покаяния и интеллигентных страданий по поводу коллективной ответственности. Солженицын промахнулся, написав по инерции: «Раскаяние утеряно всем нашим ожесточенным и суматошным веком». Скорее наоборот, никогда так методично не искали и никогда прежде так отчетливо не оформляли откровения общей вины. Просто не надо путать век с Россией.  
Но если все здесь так свежо и динамично, логичен следующий шаг: поставить вопрос о вине нации сейчас, превентивно решив проблему «учебника истории». Не так трудно представить себе, как наши лучшие люди потом опять будут изящно каяться в грехах конформизма, приведшего к срыву, а больше винить начальство за выкрученные руки и свернутые мозги. Опыт есть: осмысление ответственности народа и интеллигенции за трагедию России в XX веке плюс проблема качества национального покаяния после демонтажа тоталитаризма. Есть опыт рефлексии и убийственной самооценки предреволюционной интеллигенции в прошлом веке. На этом фоне совесть нации сейчас слишком терпима к себе: не написав новые «Вехи», уже впадает в сменовеховство, а то и в простой коллаборационизм. 
 Это был бы сильный эксперимент: не только представить будущее, но и заранее осмыслить свою ответственность за то, что еще только может произойти. Такой опыт – осознание вины до события как шаг к его предотвращению – имеет человеческий и практический смысл, даже если точки невозврата пройдены. Тут возникают три основных вопроса: масштабы бедствия, состав деяния, субъекты ответственности. 
Страна вошла в режим вялотекущей катастрофы. С каждым днем все меньше шансов преодолеть отставание, становящееся необратимым. Мировое влияние и статус, остатки поводов для самоуважения, технические атрибуты современности и шаткая, искусственно нагнетаемая стабильность – все это не свое, импортное, куплено у супостатов на деньги от сырьевых продаж, которых будет все меньше, а потом не станет вовсе: просто выгонят с рынка за отсталость, без всякого Крыма. Вчерашняя держава сползает в третий мир, вовсе не умея в этом качестве поддерживать национальное самосознание и согласие, суверенитет, социальный мир, воспроизводство и контроль ресурсов. Только казалось, что последние годы ничего фатального не происходило – уже тогда, до всяких санкций нагнеталось все то, что скоро может сделать страну совсем пропащей. И никому не известно, что начнется в результате такой деградации на этой части суши. Нравятся красивые фразы про «геополитическую катастрофу века»? Хочется еще?  
Досье с составом деяния еще не сформировано, но уже впечатляет. Если считать не только рекордные хищения, но и массовый отжим, картина становится угрожающей. Ее дополняют растрата национального достояния в виде выдавленного за рубеж интеллекта и актива, политические действия, обеспечивающие монополию власти, а также систематическое разрушение норм, отношений, морали, языка, речи, смыслов… Но для истории главным составом может оказаться иное – само преступное бездействие. Страна испорчена соблазном относительной сытости и видимостью порядка. Положение, как никогда, обязывает, но всерьез не делается ничего, чтобы предотвратить худшее. В трудах переваривания небывалой сырьевой ренты атрофировался орган ответственности за будущее, за риски с неприемлемым ущербом. Кризис не оставляет времени на то, чтобы перестроиться, но и не видно понимания, как это делать. Потом именно это предъявят в первую очередь, прежде воровства и произвола. 
Субъекты ответственности тоже меняются. Постепенно зона ответственности смещается с руководства на общество. Как известно, Нюрнбергом все не кончается, наоборот, для нации потом начинается самое интересное, а по сути – решающее. Примерно так: а где были вы, когда все уже стало ясно? Нынешнее неожиданно приподнятое большинство потом скажет, шумно моргая ресницами: мы ничего не знали, нам не сказали, а что говорили, мы не слышали, ибо громко жевали и смотрели телевизор. Потом миллионы растаскивающих бюджеты всех уровней частью уйдут в глухую апологию системы (как говорят немцы, «жадность сжирает мозг»), частью сбегут, а частью займут места в первых рядах критиков режима. Но даже не отрываясь сразу от кормушки, все же можно понять, что нынешняя инерция – преступление не только против будущих, но и против ныне живущих поколений – против самих себя. 
Но главные вопросы будут к «цвету нации», к ее интеллектуальной и творческой элите. Когда по итогам начала века придется объясняться с историей и с самими собой, перестанет работать успокоительное «мы шли на сделку с дьяволом, чтобы творить добро». Потом окажется, что каждый по отдельности на компромиссе с властью и совестью как мог спасал истину, красоту и даже людей – но при этом все вместе окончательно гробили страну, лишая ее будущего. Это такая позиция: сегодня мы морально чисты, а завтра хоть потоп и трава не расти. И поза: неприлично нагнувшись, но с гордо поднятой головой.