Научись онтокритике, чтобы перенаучиться жить

Неграмотными в 21-м веке будут не те, кто не могут читать и писать, а те, кто не смогут научаться, от(раз)учаться и перенаучаться. Элвин Тоффлер

Поиск по этому блогу

Показаны сообщения с ярлыком философия. Показать все сообщения
Показаны сообщения с ярлыком философия. Показать все сообщения

2025-05-19

Философия ест ИИ: что должны знать лидеры / Philosophy Eats AI: What Leaders Should Know

Philosophy Eats AI: What Leaders Should Know

Philosophy Eats AI: What Leaders Should Know

Философия ест ИИ: что должны знать лидеры.

В заголовке идиома «кто больше и важнее, тот ест кого помельче». Хорошая беседа, надо смотреть на YT, сама статья за пэйволлом, но в ней изложены азбучные истины для прочитавших «Онтокритику» или тексты А.Левенчука и Chris Partridge.

2022-06-02

Призрак бытия, призрак человека. Почему мы живём внутри воображаемого мира? — Нож

Призрак бытия, призрак человека. Почему мы живем внутри воображаемого мира? — Нож

https://knife.media/haunted-existence/

Предлагаю сравнить этот текст с моим гайдом. И посмотреть как на кейс использования языка в качестве профессионального воровского философского жаргона.

Призрак бытия, призрак человека. Почему мы живем внутри воображаемого мира?

Европейская философия научила нас мыслить мир как сущее. О чем бы мы ни говорили, мы вынуждены будем говорить о том, что есть. Наш язык становится при этом языком истины, ибо истина относится к тому, что есть, и не относится к тому, чего нет. Так возникла философия, которая называет себя онтологией. Но что делать, когда мы встречаемся с тем, чего нет, но что может быть нам дано посредством нашей веры в само его существование, например, с добром или с призраками? Разбирается Федор Гиренок.

Онтология не знает ответа на этот вопрос. Она не знает, что делать с субъективностью, ибо пытается вывести из субъективности «фюзис». Западная философия говорит нам о важности знания и неважности веры. Она убеждает нас в тождестве сенсориума человека и животного и не замечает их различия. Поэтому она не пытается понять, чем существование чувственных вещей отличается от существования сверхчувственных вещей. Мы знаем, что дерево растет и существует, а свобода не растет, но тоже существует. Причина существования дерева в самом дереве, а причина существования свободы не в свободе, а в нас. Она есть, если мы хотим, чтобы она была. Современная философия не знает, что нам делать с призраками: превращать ли их, «оестествляя», в сущее или же отдавать их в распоряжение ничто, сделав вид, что их нет. А на нет, как говорит русский язык, и суда нет. Онтология пытается решить проблему призрака в рамках инклюзивной философии.

Изъян инклюзивной философии

Изъян инклюзивной философии состоит в том, что она полагает сознание в качестве знания. Но это ошибка, ибо знать мы можем природу, а сознавать мы можем только самих себя. Знание не имеет никакого отношения к сознанию. Первый признак сознания — это вера. Где появляется сознание, там появляются и призраки. Если мы превратим призраки в такое же сущее, как дом, стакан и всякие живые существа, то тем самым мы создадим второй «фюзис», относительно которого будем пытаться вновь строить знание, превращая «нечистую силу» в некое сущее. Что нам это дает? Это дает нам философский «инклюзив», то есть включение сверхчувственного в пространство чувственного. Но это обман. Никакой второй природы нет. Есть одна природа, и она всегда первая.

Всеединство сущего дает нам возможность мыслить сущее как некую сеть. Но какой ценой? Ценой отказа от возможности мыслить человека. В чем особенность этой сети? Ее особенность — в логически однородных переходах. В том, что она мыслится как решетка Мондриана, горизонтально, или как одно и то же во всех направлениях, как то, что просто есть. Один элемент сети, как коробки Джадда, ничем не отличается от другого элемента сети.

В сети важно местоположение, а не то, что заполняет это место. Что это значит? Это значит, что в сеть сущего нам придется включить и Бога, и дьявола, и добро, и зло, и свободу, и рабство. Всё это нам придется объявить сущим, не объясняя различия в способах существования.

Онтологически между всеми этими вещами мы не найдем никаких непреодолеваемых границ. Любое сущее может упорствовать в своем существовании. Таков итог философского развития западной мысли.

Сетецентричность мысли Хайдеггера

И даже Хайдеггер, один из самых влиятельных философов Европы, так и не смог объяснить, что поддерживает это упорство. Если бытие больше, чем человечество, то dasein не экзистирует, а просто существует как вещь, ибо причина экзистирования лежит в человеке. А он для Хайдеггера меньше, чем бытие.

Хайдеггер предложил бытие отличать от сущего. Для чего? Для того, чтобы среди всего сущего выделить одно, особенное сущее. Под этим особенным именем у него скрывался человек. Особенность его состояла в том, что у него не было прямого доступа к вещам, к их истине. Чтобы эта доступность появилась, ему, по мысли Хайдеггера, нужна была помощь бытия, отличного от существования. Но что такое бытие? Хайдеггер не нашел ничего лучшего, как определить его в качестве того, чего нет, но что всё-таки дано человеку. То есть определить его как призрак.

Но если нет того, кому оно (бытие) дано, то бытие никому не нужно. Существуя, человек не нуждается в бытии. Вопрос о доступности вещей отпадает сам собой.

Западная философия отклонила мысль Хайдеггера как недостаточно инклюзивную. Его бытие выходило за пределы сущего, указывая на некую вертикальную структурированность мира посредством невесть откуда взявшегося экзистирования.

Роль зеркала в распознавании сущего

Хоррор современной западной мысли предал забвению несомненную роль зеркала в работе исключения призраков из региона сущего. То, что существует, отражается в зеркале. То, что не существует, не отражается в зеркале. Данность того, чего нет, в зеркале не отражается, ибо она учреждается сознанием. Ее нужно исключить из сущего. Зеркало также не отражает времени. Следовательно, и время нужно исключить из сущего. Но инклюзивная философия этого не делает.

Для того чтобы можно было восстановить «исключающее» мышление в современной философии, нужно было когда-то перестать мыслить мир как сущее. Философия усилиями немногих перестала быть онтологией. Она стала антропологией. Как же теперь нам нужно мыслить мир? Теперь нам нужно учиться мыслить не мир как сущее, но человека как субъективность, как то, чего нет, но что учреждает себя посредством того, что ему дано. А что нам дано? Сон и грезы. Для этого всю философию нужно будет свести к ответу на вопрос «Что есть человек?». Что это значит? Это значит, что теперь нам придется, хотим мы того или нет, изменить свое понимание реальности.

Почему исчезает реальность?

Реальность — это не только вещи, но и призраки вещей. Вернее, всякие вещи и есть призраки. Почему призраки? Потому что, когда мы, например, смотрим в зеркало, мы в нем видим вещи, а призраки не видим. Призраки, которые рассматриваются нами как призраки, перестают быть призраками. Призрак только тогда дается нам как призрак, когда он воспринимается нами как вещь.

Мы видим вещи, хотя на самом деле смотрим, как говорит Платон, на идеи.

Иными словами, имея дело с реальностью, мы всегда будем находиться в такой ситуации, в которой мы можем за вещи принимать призраки и, наоборот, за призраки принимать вещи. И ничто нас не может избавить от этой двойственности. Следовательно, всякую реальность необходимо полагать как нечто двусмысленное, галлюцинаторное. Имея в виду эту двусмысленность, мы теперь можем поставить вопрос о проблеме идентичности человека.

Почему человек не совпадает с самим собой?

Что это за проблема? Ее суть состоит в том, что человек, с одной стороны, есть как сущее, а с другой — как данное. Тем самым он обнаруживает несовпадение с самим собой. Если человек учреждает одни данности, он один. Если он учреждает существование других данностей, он другой. Учрежденное становится условием существования учредителя. Поэтому и возникает вопрос: кто он сам по себе? Но и самого по себе его нет. Он всегда либо больше себя, либо меньше себя. Почему он больше или меньше себя? Потому что он не есть то, что он есть. Несовпадение с самим собой происходит из-за того, что человек изначально принужден наделять существованием объекты своих представлений. Что ему дано? То, что он учредил. При помощи этих данностей он либо включает себя в некое целое, либо исключает себя из него.

Зачем человеку эти данности, нельзя ли ему обойтись без них? Данности человеку нужны для того, чтобы посредством них расширять реальность и в этом расширении вести жизнь не в качестве animalitas, а в качестве humanitas, то есть человека. Убирая данности, мы тем самым превращаем человека в животное. Расширяя реальность, мы, люди, существуем в этом расширении независимо от реальности. Признание этой независимости выражается в мысли о том, что человек есть не космическое существо, а аутистическое.

Мы не часть Вселенной, мы часть воображаемого нами мира. То есть мы существуем как в сновидении. На самом деле, наша жизнь и есть наш сон.

Поэтому нет таких правил и норм, следуя которым можно было бы воспроизвести человека по законам мира, ибо сам он существует по законам сновидения.

Загадка «я» человека

Иначе говоря, если человек существует, то у этого существования нет сущности. Но как же нам тогда понять, почему в России люди идентифицируют себя как русские, а во Франции — как французы? В соответствии с чем? С какой сущностью, если ее нет? При этом все мы говорим, что у нас есть какое-то «я». Куда девается это «я» в том случае, когда человек говорит «мы», а также в том случае, когда он говорит «они»? Почему он иногда отождествляет себя с чем-то, а иногда возражает против отождествления? Ответ на эти вопросы прост: только у существования без сущности может возникнуть «я». Почему? Потому что существование без сущности есть существование во времени. Во времени всё тленно, всё исчезает. Нет ничего такого, на что можно было бы опереться. Только «я» человека неизменно во времени, ибо его нет. Оно, в отличие от вещей, не старится, не разлагается. На него мы и опираемся. Оно-то как раз и есть то, что возникает в нас не по законам мира, а по правилам сновидения.

«Мы» — это расширение реальности «я». «Я» — сужение реальности «мы». Только тот, кто не совпадает с самим собой, может попытаться найти это совпадение в призрачном «мы» или исключить его, говоря «они».

Не свидетельствует ли всё это о том, что все наши попытки найти какой-то культурный код у человека никакого смысла не имеют? Сама идея кода возникает как натурализация того, чего нет. Как самообман инклюзивного мышления.

В чем изъян этого мышления? В том, что оно мыслит человека как сущее. Но мыслить человека как сущее — значит не мыслить то, что ему дано. Вернее, не мыслить то, что он учреждает как сущее посредством веры. Мыслить человека — значит мыслить его раздвоенность в нем самом. Поскольку человек не совпадает с самим собой, он преодолевает это несовпадение в причастности к тому, что дает ему тождество с собой. И неважно, будет ли это тождество достигаться посредством учреждения «я», «мы» или еще каким-то способом. Если бы человек изначально совпадал с самим собой, то никакая бы сила не заставила его жить с другими, такими же, как он, во времени. Если бы у человека была сущность, то его существование не нуждалось бы ни в какой культуре. Он был бы уже заранее закодирован посредством своего тела. Человек свободен от всякого кода, но поэтому он принужден к тому, чтобы начинать свою жизнь с первого шага, то есть с учреждения себя как причины реальности. Не об этом ли спорили Августин и Пелагий?

Пелагий и Августин

Что такое культура? Это то, что есть в нас, но от нас не зависит. Никто из нас не учреждает культуру как культуру. Культура дает нам тождество с самими собой ценой лишения нас свободы воли. Культура ставит нас вне морали. Либо мы вне культуры и тогда у нас есть мораль и мы свободные существа, либо у нас есть культура и тогда мы стоим вне морали и у нас нет свободы выбора.

О чем спорили когда-то Пелагий и Августин? О коде. Августин говорил, что код есть. Пелагий говорил, что никакого кода нет. Что кодом называл Августин? Грех. Вернее, чувство греха. Если ты родился, то ты уже греховен и ты лишен свободы. До того, как Адам и Ева съели плод познания, человек был свободен, а это значит — и морален. И никакой культуры у него не было.

После того как мы съели плод, мы стали культурными. Грех — наша культура. Она закодировала нас, и мы стали христианами. Вместо свободы у нас появляется действие по благодати.

Что говорит Пелагий Августину? Нет, человек всегда свободен, то есть всегда морален. Никакая культура не может связать ему руки, наши руки всегда развязаны, и мы всегда бескультурны.

Как понять, куда попадает младенец, умирая? Пелагий говорит, что в рай, ибо он невинен. Августин возражает: нет, он попадет в ад. Почему? Потому что он виновен в том, что родился. То есть он уже закодирован грехом. Сегодня, когда мы говорим «код культуры», мы думаем, что он действует в нас наподобие генетического кода в биологии. Но это иллюзия, обман. Прав не Августин, прав Пелагий. «Культурный код» — слова, которые говорят, что мы знаем, как устроена природа, но не знаем, как устроен человек. Но как устроен человек? Он устроен не структурно, не как вещь, а как призрак, в нем нет никакой сущности.

2017-04-11

Преодоление кажущейся жизни (Мераб Мамардашвили)

Ольга Балла
понедельник, 15 сентября 2014 года, 12.00

Преодоление кажущейся жизни

15 сентября 1930 года родился Мераб Мамардашвили

http://www.chaskor.ru/article/preodolenie_kazhushchejsya_zhizni_19821

Он поражал уже внешностью. Никогда ничему прямо не бросавший вызова, не ломавший никаких рамок, он просто — и очень естественно — жил так, будто этих рамок не было.

Он мог бы ещё быть нашим современником — если бы ещё при жизни не чувствовал себя не принадлежащим ни одному из времён. Если бы не смотрел на каждое время и место извне, из точки абсолюта. Впрочем, нашему времени такой взгляд был бы только полезен. Сейчас людей с таким взглядом, похоже, нет. Их и тогда не было: Мамардашвили был такой один. И в России, и в Грузии, и в той самой Европе, которую он очень любил, у которой многому учился — и в которую не поехал жить и работать, хотя его звали. Когда его — за «невыполнение плана» — уволили из Института истории естествознания и техники, а потом лишили и кафедры во ВГИКе, его приглашали и в Милан, и в Париж... Нет, отказался, поехал в Грузию. Просто уже потому, что там он был гораздо нужнее. Свою первую лекцию на философском факультете Тбилисского университета он начал словами (его тогдашние слушатели вспоминают их до сих пор): «Я выхожу из своего одиночества к вашему сиротству и обворованности».

Ещё неизвестно, кстати, как он вписался бы в контекст в той же Европе. С контекстом, не говоря уже об условностях и авторитетах, у него всегда были сложные отношения.

«Представьте себе, — вспоминал друг Мамардашвили и издатель его посмертных книг Юрий Сенокосов, — по довольно длинному коридору <…> вам навстречу движется — не идёт, а именно не торопясь движется, высокий, широкоплечий человек в очках, с большой лысой головой, слегка наклонённой вперёд, отчего и вы невольно обращаете на это внимание, вся его фигура, как у скользящего конькобежца, тоже кажется как бы подавшейся вперёд, хотя он явно не спешит, и, когда проходит мимо, прежде чем скрыться на лестничной площадке, вы видите, что одет он в чёрный свитер, у него крупные черты лица и внимательный взгляд.

Эта устремлённая под тяжестью головы вперёд необычная человеческая фигура, я хорошо помню, поразила меня больше всего...»

То было первое впечатление их многолетней дружбы, и оно, по существу, не изменилось.

Он поражал уже внешностью. Никогда ничему прямо не бросавший вызова, не ломавший никаких рамок, он просто — и очень естественно — жил так, будто этих рамок не было.

«Его нездешность бросалась в глаза, — утверждает его бывшая вгиковская студентка, — и в Москве, и в Тбилиси».

И это притом что он легко умел везде становиться своим. И уж кем точно не был, так это человеком не от мира сего. Был гурманом, знатоком вин, ценителем табака и трубок (после его смерти осталась целая коллекция), постоянно влюблялся да ещё старался познакомить друг с другом своих многочисленных женщин, искренне надеясь, что те подружатся.

Умел дружить — считая притом, что дружба — это связь одиночеств. «То, что я есть, если вам это интересно, — говорил он, — это продукт одиночества и молчания». Любил долгие застолья и ещё более долгие разговоры. Легко учил языки: французский, который считал языком, наиболее подходящим для философии, английский, итальянский, испанский — специально, чтобы читать Хименеса. Считал себя гражданином мира. Францию любил едва ли не так же, как Грузию, и жалел — вполне ли в шутку? — что не может быть французом.

Мамардашвили — имя знаковое. Даже для тех (а таких большинство), кто вряд ли смог бы толком объяснить, в чём состоял предмет его академических философских занятий. Его именем люди 70—80-х годов «перекликались во мраке». Он стал одним из имён внутренней свободы (которая тогда, в эпоху несвободы внешней, если кто не забыл, очень ценилась), одним из живых и убедительнейших доказательств её возможности.

Его книги, лишённые звучащего за ними голоса и вообще живого присутствия автора, сейчас очень трудно читать. Мысли, брошенные на полпути, невнятности, повторы… Ещё и потому, что он их, строго говоря, не писал, хотя вообще писал он очень много. То, что сейчас издаётся (всё ещё издаётся, хотя со дня его смерти миновало уже почти 20 лет!), — это по большей части расшифровка стенограмм и аудиозаписей его лекций. Да, к каждой из них он готовился тщательно, и подготовительных рукописных материалов осталось множество. Но по-настоящему его мысль возникала — и существовала — только в момент произнесения.

Настоящим событием отечественной интеллектуальной жизни Мамардашвили стал в конце 70-х, когда начал читать публичные лекции.

К тому времени он успел состояться в академической, хуже того — официальной философии. В двадцать семь защитил кандидатскую, в сорок — докторскую, в сорок два стал профессором. Более того, он был в самой сердцевине марксистской идеологической работы своего времени. Работал в редакции журнала «Проблемы мира и социализма» в Праге, в Институте международного рабочего движения. С 1968-го был в «Вопросах философии» аж заместителем главного редактора. В 1974-м, правда, его по идеологическим причинам уволили: стало окончательно ясно, что с официальными рамками у этого человека нет ничего общего и вписываться в них он никогда не будет.

Пожалуй, только начав читать свои многочисленные лекции, Мамардашвили стал тем, чем он остаётся для нас и по сей день, занял своё действительно незаменимое место в нашей культуре.

То настоящее, что он делал, и в самом деле лучше всего было делать устно.

Философ Мамардашвили в полной мере стал самим собой, когда начал обращаться не к узкому кругу специалистов, не к коллегам-философам, но к людям вообще. К каждому, кто готов внимать и думать независимо от степени своей подготовленности. Может быть, кстати, и потому, что никакой «подготовленности», по мысли Мамардашвили, здесь не могло быть в принципе. Ничуть не больше, сколько бы он ни готовился, было её и у него самого: в мышлении, был он уверен, всё происходит только здесь и сейчас и только личным усилием.

Один на один перед событием здесь и сейчас рождающейся мысли он ставил не только своих слушателей, но и себя самого.

Он вообще считал, что философия — настоящая, «реальная», как он говорил, а не философия «учений и систем» — одна. «Учения и системы» лишь на разные лады, каждая по-своему её представляют. И к этой-то «реальной» философии и надлежит — если действительно хочешь заниматься чем-то настоящим — прорываться личным усилием.

Это усилие и оказывается, по Мамардашвили, образующим условием и культуры вообще, в целом, и, более того, самого человека. Без него мы будем иметь дело только с мёртвыми формами — в том числе и с формами самих себя. Человек, в его представлении, по-настоящему жив лишь до тех пор, пока «держит» себя в бытии усилием мысли — усилием постоянно возобновляющимся и никогда ничем не гарантированным. Нет опор. Нет ориентиров. Всё свершается сейчас.

В сущности, философия у Мамардашвили — это антропологическая (точнее, антропоургическая) практика: человекосозидающее упражнение в существовании. Которое надо постоянно возобновлять, если хочешь оставаться человеком.

Это особый род «заботы о себе», самовозделывания, культивирования себя, вменённого европейскому индивиду в своего рода обязанность ещё со времён античности. В варианте, предложенном Мамардашвили, это возделывание создаётся силой мысли: ею человек не только мыслит свой предмет, но создаёт самого себя.

«Мы способны понять то, что написано в философском тексте, — говорил он в «Картезианских размышлениях» 1981 года, — лишь в том случае, если сумеем воспроизвести в нём (не слова, а сказанное в нём) как возможность нашего собственного мышления… То есть закон состоит в том, что если кто-то когда-то выполнил акт философского мышления, то в нём есть всё, что вообще бывает в философском мышлении».

Заставляя слушателей вслед за ним самим воспроизводить в себе мысли Канта, Декарта, Пруста как возможность их собственного мышления, он давал возможность каждому пробудиться к собственной универсальности, «всечеловечности»: пройти собственными усилиями и сделать фактом собственной жизни «всё, что вообще бывает в философском мышлении».

Мыслитель, подобный ему, мог возникнуть только в постхристианской культуре: проработанной христианскими смыслами, но оставленной ими. В культурном пространстве, выстывшем после того, как христианские смыслы его покинули, но хранящем ту форму, которую они ему придали. Испытывающем тоску по этическому измерению мышления, по его этическому пафосу.

Он говорил: «Философия знала и снова обновляет в ХХ веке ощущение одной простой идеи. Её можно выразить так: куда нам до нового человека, то есть совершенно другого какого-то человека, <…> когда мы не есть даже то, что мы есть. <…> человеческим существом я называю то существо, которое совершило акт индивидуации. Вместо него и за него никто не может его совершить. Это означает: то, что мы эмпирически видим как людей, не есть люди. Мы есть люди в той мере, в какой мы выполнили то, что в нас потенциально есть человеческого…»

Помимо и прежде того что он был философом-профессионалом, возделывателем интеллектуальной традиции, он занял в нашей культуре нишу проповедника для интеллектуалов. Вёл человекообразующую работу, которую в европейских обществах веками выполняла религия.

Он апеллировал прямо к человеческому ядру каждого из своих слушателей‚ к тому, что предшествует всем социальным и биографическим определениям. К бессмертной душе. (Так и говорил: «Забудьте, что вы несёте ответственность за всё, что происходит в мире. Вы в ответе только перед собственной бессмертной душой».)

С одной только разницей: он не проповедовал. Не учил в прямом смысле слова. Он всего лишь думал на глазах у своей аудитории, никогда не зная заранее, к чему придёт. Он ставил на себе эксперимент полного присутствия в мысли.

Мамардашвили — философ par excellence — стал явлением прежде всего этическим, а уж потом интеллектуальным. Считать ли это недопониманием? Пожалуй, всё-таки да. Вряд ли он был понят своей довольно широкой аудиторией во всей полноте своих смыслов. Зато он был очень остро пережит.

Очень похоже на то, что он был единственным, благодаря кому нашим соотечественникам случилось пережить рождение мысли как личное событие, личное потрясение.

Конечно, его восприняли и как учителя нонконформизма, и это тоже правильно, хотя и неполно. Его лекции были уроками метафизического одиночества — понимания этого одиночества и принятия его как миссии.

«Вся проблема мышления состоит в каждоактном преодолении кажущейся жизни, — говорил он. — Причём этот акт необходимо повторять снова и снова. Кажущаяся жизнь преследует нас во всех уголках нашей души и мира, и мы должны изгонять её из всех уголков и делать это постоянно. Я же вам говорил, что агония Христа будет длиться до конца света, и всё это время нельзя спать».

Это вот, пожалуй, главное — независимо от того, христиане мы или нет: преодоление кажущейся жизни. Одинокое, ответственное, на свой страх и риск.

О том, насколько полным, почти смертельным для него было включение в мысль, свидетельствует один случай. В начале 1981 года, вспоминал Юрий Сенокосов, Мераб читал лекции о Декарте. Лекции начинались в десять утра. Мераб был редкостно пунктуален, не опаздывал никогда и никуда. «И вот однажды все собрались, огромная аудитория, ждут, а Мераба нет. Опоздал на сорок минут. Извинился и начал лекцию». А близким друзьям потом рассказал, что ночью к нему во сне приходил Декарт. Они разговаривали. Он проснулся оттого, что горлом хлынула кровь.

Оказал ли Мамардашвили влияние на отечественную философскую мысль как таковую? Вопрос сложный. Есть профессиональные философы, которые тесно общались с ним, испытали его сильное воздействие и даже считают себя его учениками — например, ныне здравствующий Валерий Подорога. Но каждый из них, в частности тот же Подорога, делает своё, довольно далёкое от того, чем занимался Мамардашвили. В строгом смысле учеников, то есть прямых продолжателей начатой им интеллектуальной работы, у него не было. Он не создал школы.

Кстати говоря, Учителя — единственного, с большой и незаменимой буквы — не было и у него самого. Как этот человек стал самим собой, могло бы показаться большой загадкой, если не помнить о том, что, согласно глубочайшему убеждению самого Мамардашвили, по-настоящему человек создаёт себя только сам. Вот он и создал — отталкиваясь от того материала, который исторически случился.И это не случайно: он вообще не располагал к ученичеству.

«Начало, — говаривал он, разумея всякие решительно личные обстоятельства, — всегда исторично, то есть случайно». В кромешном 1949 году сын кадрового военного, комиссара стрелковой дивизии, родившийся в Гори — в одном городе со Сталиным («…Очевидно, — комментировал Сенокосов, — во искупление его злодеяний»), с детства уверенный, что будет философом, приехал в Москву поступать в университет. Можете себе представить, какое отношение к философии имело то, что там в это время происходило.

Учиться ей не было настоящей возможности даже по книгам. Сам Декарт вместе с идеалистом Платоном ещё по указу Ленина числились в списке запрещённых авторов. О Кьеркегоре, Хайдеггере, Гуссерле, Витгенштейне можно даже и не заикаться. Оставалось работать с тем, что есть, — и интеллектуальная биография Мамардашвили и его друзей, юных вольнодумцев (а в одно время с ним на философском факультете учились Георгий Щедровицкий, Юрий Левада, Юрий Карякин, Борис Грушин, Александр Пятигорский, Александр Зиновьев, Эвальд Ильенков), началась с Маркса. Нет, сын комиссара, все студенческие годы не расстававшийся с первым томом «Капитала», отнюдь не готовился в партийные идеологи. Его интересовала не политическая сторона дела, а чисто мыслительная. Маркс навёл его на мысль стать — вместе с Грушиным, Зиновьевым и Щедровицким — одним из основателей Московского логического кружка.

«Для нас логическая сторона «Капитала», — говорил он много позже, — если обратить на неё внимание, а мы обратили — была просто материалом мысли, который нам не нужно было <…> выдумывать, он был дан как образец интеллектуальной работы».

Там, где основная часть современников не видела ничего, кроме незыблемого идеологического авторитета, Мамардашвили увидел проблему. Он, как рассказывал об этом десятилетия спустя, увидел тогда «перед собой теоретическую задачу: понять, что такое текст? Что такое сознание?». «Сама постановка этих вопросов, — объяснял он, — отвечала тогда моим анархистским устремлениям, желанию получить свободу в жизни как таковой. Я жаждал внутренней свободы, и философия оказалась тем инструментом, который позволял мне её добиться... [И в этом] мне помог Маркс. Ведь в молодости он начинал именно с критики сознания — на уровне критики идеологии».

Это среди прочего история опять-таки о том, что дело не в текстах и не в материале. Да и не в учителях. И даже не в среде. Потому что со многими своими соучениками по философскому факультету Мамардашвили тоже существенно разошёлся впоследствии.

Он, полжизни читавший лекции и ставший знаменитым именно благодаря этому, был уверен, что научить — то есть передать некую готовую сумму знаний и навыков — в философии в принципе никого не возможно. Можно только показать пример, который, в свою очередь, можно воспринять или не воспринять, следовать за ним или не следовать. И который, главное, каждый воспринимающий неизбежно встроит в решение собственных задач. Может быть, даже далёких от философии как таковой. Так оно и получилось.

В конце концов, Сократ, с которым ещё при жизни сравнивали Мамардашвили, никакой школы тоже не создал. Но примечанием к записям (наверняка вольным!) его ученика Платона стала, как заметил Уайтхед, вся европейская философия.

2016-03-28

Быть способным на мысль — значит быть способным на жестокость...

Быть способным на мысль — значит быть способным на жестокость...

«Быть способным на мысль — значит быть способным на жестокость, способным сказать самому себе: это так, как бы мне ни хотелось бы». М. Мамардашвили. Эстетика мышления
«Я уже говорил вам, что простая душа не выносит дара тайнослышания, она не способна совершить акт жестокости мысли. Ведь то, что я сейчас определил как мысль, метафизику, есть жестокость. Быть способным на мысль — значит быть способным на жестокость, способным сказать самому себе: это так, как бы мне ни хотелось бы. А простая душа не способна на это, не способна страдать, и поэтому она чаще всего прерывает движение страдания, его алхимию. Поскольку, пока мы страдаем (а значит, стоим на месте), происходит какая-то алхимия — что-то рождается, и рождается только в остановке страдания.

А наша душа всегда спешит, она драматична, и, если её спросить о её страданиях, она, скорее всего, ответит: «О, если бы я рассказала вам свою жизнь, она сплошной роман». Сколько раз мы слышим это, когда российская душа нашептывает миру о себе, о неких таинственных, значительных событиях, которые в ней произошли. Такой таинственный сплошной роман a clef, как сказали бы французы, — роман с ключом, то есть имеющий ещё некий сверхсмысл, содержащий в себе отгадку или ключ к описанным в романе душераздирающим приключениям. И в итоге у нас не страна, а сплошная литература, пытающаяся описывать людей, в головах которых тоже литература — отражение отражений. Так как за действительность мы принимаем то, что рассказывается о происходящем в виде романического приключения, очень многозначительного. И при этом говорят, что это ведь не я, я — другой».

Эстетика мышления», курс лекций, 1986)

2015-11-25

10 высказываний Мераба Мамардашвили

10 высказываний Мераба Мамардашвили

Несколько случайным образом выбранных цитат из лекций и статей Мераба Мамардашвили, которые помогут понять Россию и некоторые другие вещи
Мераб Мамардашвили
1. Хотеть жить — это хотеть занимать еще точки пространства и времени, то есть восполнять или дополнять себя тем, чем мы сами не обладаем.
2. Одним из моих переживаний (из-за которых я, может быть, и стал заниматься философией) было… переживание совершенно непонятной, приводящей меня в растерянность слепоты людей перед тем, что есть.
3. Достаточно присмотреться к некоторым эпизодам российской истории, чтобы увидеть, что это ситуация, когда мы не извлекаем опыта. Когда с нами что-то происходит, а опыта мы не извлекаем, и это повторяется бесконечно. <…> Мы употребляем слово «ад» как обыденное или из религии заимствованное слово, но забываем его первоначальный символизм. Ад — это слово, которое символизирует нечто, что мы в жизни знаем и что является самым страшным, — вечную смерть. Смерть, которая всё время происходит. Представьте себе, что мы бесконечно прожёвываем кусок и прожёвывание его не кончается. А это — не имеющая конца смерть.
Мераб Мамардашвили (справа) с товарищем
4. Cочиняется какая-нибудь теория, перестраивается жизнь людей, а потом там обнаруживается зияющий концентрационный лагерь, и человек говорит: «Но я этого не хотел». Простите, этого не бывает. Это не принимается героическим сознанием. Даже в качестве извинения не принимается. Героическое сознание знает, что дьявол играет нами, когда мы не мыслим точно. Изволь мыслить точно. Значит, ты просто не мыслил.
5. Многие люди готовы вечно страдать (как «несчастный»), чтобы не страдать один раз (как «мужественный», т.е. «решительный»).
6. Один из законов русской жизни — это вздыхание или поползновение добра, но — завтра. И всем скопом, вместе. Сегодня — какой смысл мне одному быть добрым, когда кругом все злые?
7. То, что произошло в 1921 году, произошло по уровню наших душ. Независимо от больших катастроф. Как выросли, так и получилось. Большие катастрофы не сделали нас большими.
8. Не так страшно, когда мысли без ответа крутятся в голове. Ничего страшного. Пускай покрутятся. И кстати, это кручение мыслей и есть круг жизни.
9. Истина обладает таким качеством или таким законом своего появления, что она появляется только в виде молнии (появление истины — как если бы истина светила бы в течение целого дня, как солнце, такого не бывает). Так вот, пока она есть — ходите, сказано в Евангелии. Я бы перевёл: шевелитесь, или пошевеливайтесь, пока мелькнул свет.
10. Мысль есть нечто, во что мы заново, снова и снова должны впадать, «как в ересь», как впадают в любовь.  
Источники

2014-02-12

Инерции — конец, дальше — самостоятельно...

Прочитал почти годичной давности интервью Бориса Гройса для «Теория и практика» «Конец истории: философ Борис Гройс о человеке, животном и бюрократах утопического государства». Привожу оттуда несколько принципиальных для меня цитат (выделено полужирным шрифтом мною):
«Глобализация, с которой мы имеем дело, — это неправильная глобализация, это глобализация рынков, но не администрации и бюрократии. Нужен кровавый период, должны произойти мощные глобальные войны, радикальные революции для того, чтобы отрезать всё прошлое и уничтожить традиционные привилегии. Это займет очень много времени, и я думаю, что мы пока даже не стоим на пороге этого периода. Возможно, он уже не за горами, но мы его ещё не видим.
— Кожев писал, что люди становятся животными после уничтожения всех архивов. А если даже эти архивы остаются, они не понимают, что там написано. Они могут их сохранить, но их голова занята актуальными материальными интересами и удовлетворением актуальных желаний, поэтому они не понимают, что живут в постистории. Вопрос, есть ли архив или нет, — никакой роли не играет. Например, сейчас есть архивы, и никто их не понимает. Мы сейчас пользуемся гуглом: вот можете прогуглить того же Кожева, вы получите миллион с чем-то каких-то сайтов. Ну и что? Ну прогуглили, ну и закрыли. Всё, что было в прошлом, что связано с интеллектуальной работой, либо исчезло, либо стало никому не нужным.
— Мне всё же интересно, что происходит с современным человеком? Какого рода антропологические трансформации мы переживаем сейчас? Кем мы становимся? Животными, художниками, кураторами, утопическими коммунистами?
Произошла абсолютно полная ликвидация культуры, которая обвально началась в 1980-х годах и которая привела к тому, что все интеллектуальные, культурные традиции просто исчезли. То есть люди не имеют более никакого культурного запаса, они всё забыли. Соответственно, люди определяют себя по минимуму. Например, это может быть религия, религия минус теология или секулярный национализм. Недавно была дискуссия по поводу генетический манипуляции в США — разрешать её или нет. Там приняли какие-то решения, меня это волновало мало, но я обратил внимание на преамбулу, в которой было написано: «Как известно, Бог создал человека с телом и душой, то есть он состоит из двух частей, рассмотрим сейчас телесную». Иначе говоря, для американского конгресса, который выбирают американские граждане, всех этих тысячелетий, Платона, Гегеля, Маркса и прочего не существует. То же самое происходит, когда идут дискуссии о падении морали. Раньше это всё было только в Америке, теперь в Европе: в студию приглашают представителя идеализма — священника и представителя материализма — предпринимателя. Иначе говоря, все интеллектуальные, философские традиции стерлись, утратились.
Я интересовался исламом, и есть такой очень хороший автор Абдель Якхаб Меддеб, который преподает в Париже ислам. Он говорит так: «Все эти люди а) ничего не знают об исламе и б) ничего не хотят о нём знать». То есть современный ислам сейчас базируется на абсолютном забвении какого бы то ни было знания о нём. Это же относится к русскому православию: с одной стороны, говорят «православие», а с другой — ни Флоренского, ни Бердяева. Иначе говоря, современный человек определяется по минимуму. Он, конечно, не определяется как животное, потому что животное — это слишком тонко, изощренно. Скажем так: современного человека определяют этничность и внетеологическая религиозность.
— А почему религия так привлекательна до сих пор, помимо того что она даёт человеку какую-то точку опоры, какую-то идентичность?
В рамках этой ликвидации культуры произошел ещё и слом всех социальных механизмов медиации. Раньше были какие-то дворянские собрания, купеческие собрания, пролетарские партии. Теперь всё это исчезло, есть только экономика, работа и семья. Нет никакой социальной системы, социальной медиации, то есть человек ни во что не включён. А люди хотят быть во что-то включены, они хотят иметь платформу, где они могут встречаться с какими-то людьми или не встречаться с другими. То есть они должны иметь какую-то формальную основу для объединения, потому что фактическая отсутствует: гражданское общество разрушено. Когда они определяют «свой/чужой» — этот момент выбора является моментом вступления на политическую арену. Но для этого выбора сегодня нет никаких оснований. Карл Шмитт ещё в 1930-х годах сказал, что основания для этого приобрели субъективный, иррациональный характер. Это различение происходит по минимальному признаку — знак принадлежности или непринадлежности к какому-то этносу, к какой-то религии. Это, конечно, фикция. Но эта фикция важна, потому что, если её не будет, люди не будут способны к политическому поведению. Но люди все ещё хотят себя идентифицировать как политических животных.
 — Я бы сказала, что это подтверждает прогноз Маркса, который утверждал, что культура и все эти богатства и ценности нашего культурного наследия исчезают вместе с традиционными институциями. И ответственность за это Маркс возложил на капитализм, который, как известно, уничтожает всё святое. И это очень амбивалентный момент — с одной стороны, это грустно, но, как говорил Хайдеггер, где опасность, там и спасение.
— Это просто так. Я думаю, что идея конца истории Кожева заключается в том, что так произошло и уже больше никогда ничего не изменится. Всё, что будет потом, уже будет так, как оно есть сейчас, но в более универсальных и очевидных формах, чем сейчас.
— Последний вопрос о смерти. Меня очень заинтересовало ваше рассуждение о Малевиче и его утопии: всех мертвых надо сжигать и прах не развеивать, а делать из него лекарство, которое будет помогать нам продлевать свою собственную жизнь и здоровье.
— Я считаю, что произошел серьёзный сдвиг. Традиционное постплатновское представление о смерти было связано с ожиданием, что душа вечна, а тело нет. Мы считаем наоборот — душа гибнет, а тело продолжает жить. Соответственно, ставка делается на тело, и если говорить о Федорове, то его работы были напечатаны примерно в то же время, что и «Дракула» Брэма Стокера. На самом деле это одна и та же линия мысли. Она связана с привилегированием тела по отношению к душе, ведь вампир — это человек, у которого нет души, но есть тело, и для него это хорошо. Я писал об изменении образа вампира — начиная с Брэма Стокера до нашего времени. Вампир Стокера пытается соблазнить каких-то девушек, но девушки от этого мучаются и умирают, и сам он непривлекателен.
Но если мы возьмем современные фильмы, то вампир становится всё более сексуальным, всё более привлекательным и единственным среди всех — с хорошими манерами и хорошим образованием. Почему? Потому что он — так же как и все остальные люди — не читает книг, но зато встречался с их авторами лично — с Декартом и так далее. Он живёт в мире, где все впечатления только личные, поскольку культура уничтожена, но у него большее количество личных впечатлений. Наконец, в сериале «Сумерки» вампир всё время отказывается от девушки, которая пытается его соблазнить, он на протяжении всех трех серий отказывается от неё, то есть происходит полное переворачивание. И вампир фактически — это идеал современного человека, потому что он полностью достиг состояния жизни без души. Эта абсолютная бездушность и чистая телесность представляют собой культурный идеал нашего времени, которого, конечно, не каждому удается достичь».
Если сопоставить изложенное выше со статьёй Ф. Кушмэна «Почему я пустое», то вывод напрашивается почти очевидный. скорость и глубина изменений социальных конструкций — институтов, норм, правил, шаблонов поведения, мышления и образов жизни, — становятся такими, что единственным адекватным ответом может быть осознанный индивидуальный выбор всех составляющих своего я, т.е. индивидуальное социальное конструирование, и развитая пошаговая социальная инженерия. «Тело без души» — это состояние человека, который последние десятилетия подвержен стольким мощным и противоречивым воздействиям и столько знает того, что раньше и не задумывался знать, что просто вынужден отказываться знать прошлое и выстраивать своё поведение по прошлым лекалам, поскольку не понимает — для чего. И старшие поколения с недоумением и шоком никак не могут понять, почему для их детей совсем не очевидно то, что для них было само собой разумеющимся. Конец истории — это тогда конец «завода» первичного издания социального конструирования и возникновение объективной необходимости принципиально иного «перезавода», который не может быть никаким иным, кроме как сознательным и пошагово инженерным.

Неизбежно следующий из признания такого положения вещей вывод — невозможность установления государственной идеологии и навязывания «духовных скреп» сверху с помощью хоть самой-самой сверхизощрённой пропаганды и политтехнологии. Необходимо с детского сада давать инструменты и методы выстраивания индивидуальной ответственности за сознательный ВЫБОР ВСЕГО существенного в своей жизни, обучать сознательному социальному конструированию и конструктивному участию в социальной инженерии. Не исполнение «заветов» прошлого, а проект постепенного пересоздания социальной жизни заново — вот единственное, что может стать движущей силой последующих поколений. А у живущих сегодня есть шанс осознать этот вызов и сделать выбор, придающий прекрасный смысл их жизни. И дальше, как всегда, борьба с трясинами утопий и нащупывание извилистой, но разумной и реалистичной тропы с помощью критики самообманов... КОРНИ в помощь!

2014-01-12

«Самую выдающуюся роль в развитии философии... сыграл Карл Поппер»

Философия науки, как и сама наука, стоит на пороге новой революции

«Эксперт» №22 (805) /04 июн 2012, 00:00

Наука и технологии / Философия Рубрика:

Правдоподобность синтеза

Философия науки, как и сама наука, стоит на пороге новой революции

Дан Медовников
Александр Механик
Философия науки, как и сама наука, стоит на пороге новой революции. Очаги ее уже просматриваются в космологии и биологии, а главной чертой ее будет переход от аналитического способа мышления к синтетическому

В своей знаменитой книге «Эволюция физики» Альберт Эйнштейн и Леопольд Инфельд написали: «Во всей истории науки от греческой философии до современной физики имелись постоянные попытки свести внешнюю сложность естественных явлений к некоторым простым фундаментальным идеям и отношениям. Это основной принцип всей натуральной философии». И, заметим мы, основной предмет философии науки, которая стала особенно актуальной в конце XIX — начале ХХ века, когда рухнула устоявшаяся классическая картина мира, основанная в первую очередь на классической ньютоновской физике. Практически весь XX век по мере разворачивания научной революции ученые-естественники и философы пытались осмыслить ее результаты. Среди естественников, в основном физиков и математиков, с философскими трудами помимо Эйнштейна выступили Гейзенберг, Бор, Борн, Фок, Рассел, Колмогоров и многие другие. А, возможно, одним из первых на новые явления в физике откликнулся своими философскими трудами Эрнст Мах, о котором старшее поколение российских граждан узнавало из критики, которой он был подвергнут Лениным в работе «Материализм и эмпириокритицизм», фактически тоже посвященной философии науки, которая в течение ХХ века прошла ряд этапов, каждый из которых отмечен именами выдающихся философов.

В конце прошлого года вышел трехтомник «Философия науки: двадцатый век» — работа одного из ведущих российских философов науки, руководителя Центра методологии и этики науки Института философии РАН, доктора философских наук Александра Огурцова, который является автором еще нескольких монографий, посвященных этой проблематике: «Дисциплинарная структура науки. Ее генезис и обоснование», «Философия науки эпохи Просвещения», «Пути к универсалиям».

Нашу беседу с Александром Огурцовым мы начали с вопроса:

— Нужна ли ученым-естественникам философия науки?

— Хотя между философами и, скажем, физиками всегда было определенное непонимание и даже противостояние, по-моему, никто из ученых не сомневается в необходимости разнообразных интерпретаций теоретических построений физики, математики, естественных наук. Например, существуют различные варианты философии математики — от эмпиризма до структурализма, от интуиционизма до формализма. Один из крупнейших российских философствующих математиков Альберт Григорьевич Драгалин в своем докладе в нашем институте описал более десятка вариантов обоснования математики. Задача философии математики — выяснить основания каждого из них и отношения между ними. Это необходимо хотя бы для того, чтобы ученый, выбирая ту или иную позицию, занимал ее осознанно, или, как говорят философы, рефлексивно, то есть с пониманием того, что из этих оснований следуют некоторые выводы, из этих выводов — некоторые гипотезы и так далее. Философия науки — это выявление основополагающих принципов физического, математического, биологического знания. Более того, философия создает не только и не столько интеллектуальные понятия, а фундаментальные интуиции, смыслообразы, концепты (единое, или благо, — у Платона, самосозерцающий Демиург у Аристотеля, Левиафан у Гоббса, категорический императив у Канта, абсолютный дух у Гегеля, длительность у Бергсона, Dasein у Хайдеггера). Их понимание и интерпретации (а они многообразны) и формируют новые возможности для рационально-научного знания.

Поэтому многие крупные ученые двадцатого века обращались к философии. Например, известный советский физик Владимир Александрович Фок создал свою интерпретацию общей теории относительности исходя из идеи Минковского о пространстве-времени. Назову и другое имя революционера, философа и естествоиспытателя — Александра Александровича Богданова, который в своей интерпретации специальной теории относительности исходил из понимания одновременности как социальной организации опыта. Для меня, например, были откровением философские работы Владимира Ивановича Вернадского, его идеи о ноосфере.

— Когда, с вашей точки зрения, философия науки как дисциплина возникла и оформилась?

— Тут есть разные точки зрения. Одни считают, что философия науки ведет свою родословную от античной науки. От евклидовых «Начал» и аристотелевской «Физики». Другие, например Михаил Константинович Петров, наш известный философ, полагают, что и наука, и философия науки возникли в семнадцатом веке во времена Просвещения и ведут свой отсчет с английского эмпиризма. Более того, Петров считал, что сам английский язык способствовал развитию науки и, соответственно, философии науки, ориентированной на эмпиризм. Почетный директор нашего института академик Вячеслав Семенович Степин считает, что философия науки возникла в двадцатом веке, когда появился новый тип рациональности — неклассическая наука. Теперь мы стоим на пороге новой революции в науке и перехода к постнеклассической науке, где ее объектом становятся саморазвивающиеся системы, включающие в себя и субъект познания — человека. Поэтому философия науки делает предметом своей рефлексии такого рода саморазвивающиеся системы. Как мы видим, существует по крайней мере три точки зрения, и каждая из них обладает своими достаточно убедительными аргументами. По моему мнению, философия науки возникла в семнадцатом веке.

— Бэкон?

— В том числе и Бэкон, и вообще индуктивистская программа в философии науки — от Бэкона, Уэвелла, Милля, Гершеля. Но нельзя забывать, что наряду с индуктивистской программой в философии науки развивалась и гипотетико-дедуктивная программа, которая представлена, в частности, в работах Ньютона, Дарвина и многих других, вплоть до Поппера. Ньютон, хотя и выдвигал лозунг «Гипотез не измышляю!», тем не менее строил гипотезы, раскрывал следствия из них и сопоставлял с результатами экспериментов, например в оптике. Можно увидеть в этом методе влияние платонизма, кембриджской школы неоплатоников.

— В конце девятнадцатого — первой половине двадцатого века был довольно большой всплеск интереса к философии науки в связи с научной революцией. Достаточно вспомнить неопозитивистов, Поппера, историческую школу, между которыми были жаркие дискуссии, например Поппера с Венским кружком, исторической школы с Поппером. Можно ли говорить о существовании исследовательской программы выявления основополагающих методологических принципов науки в настоящее время? Или возникло разочарование в возможности сделать это?

— Какое-то разочарование возникло. Возможно, это было связано с неудачами структуралистского анализа физического знания, который связан с именами американских философов Джона Снида, Хилари Патнэма и других. Но, скорее всего, это было связано с постструктурализмом — с исторической школой в философии науки, которая ориентировала философию науки на изучение отдельных случаев, case studies, и стремилась отказаться от стандартизированных методов исследовательской работы (напомню название работы Фейерабенда — «Против метода»). Кроме того, возникло понимание сложности взаимоотношений науки и с обществом, и с техникой. Иными словами, понадобилось включить рассмотрение науки в контекст как техники, так и общества. Возникла так называемая концепция Society — Technology — Science (S-T-S). Однако задачи философии науки остались — выявить основания научного знания, методологические, онтологические и гносеологические принципы дисциплинарно расчлененных наук. К такого рода основаниям, например, физики, можно отнести принципы симметрии, дополнительности, соответствия, наблюдаемости и другие.

Руководитель Центра методологии и этики науки Института философии РАН, доктор философских наук Александр Огурцов
Фото: Светлана Постоенко

— Кого в философии двадцатого века вы бы назвали самым значимым философом науки?

— По-моему, самую выдающуюся роль в развитии философии вообще и философии науки в частности сыграл Карл Поппер.

— А Томас Кун, а Имре Лакатос?

— Кун — скорее социолог науки, соединивший научное сообщество с той теорией, которая признается им, сообществом, в качестве образца решения задач. А Лакатос развернул категориальный аппарат историко-научных реконструкций, да и сам в книге «Доказательство и опровержения» осуществил такую реконструкцию. Эти конкретные результаты все же менее интересны. Поппер гораздо более значителен. Возьмите его книгу «Мир Парменида». На первый взгляд речь идет о досократической эпохе Просвещения в античной Греции, но в конце концов Поппер раскрывает значимость принципов инвариантности для классической физики вплоть до конца девятнадцатого века.

Вклад Поппера в философию науки заключается прежде всего в повороте от исследования структуры научного знания к изучению его роста, его изменений, в приоритете процедуры опровержения (фальсификации) и гипотетико-дедуктивных методов науки, в отказе от тех дихотомий, которые отстаивали сторонники Венского кружка, в частности дихотомии протокольного языка (языка наблюдения) и теоретического языка. Редукция теоретического языка к эмпирическому, что характерно для неопозитивистов, не удалась, хотя аналитическая философия науки стала интерпретироваться как стандартная концепция науки. Теперь уже ясно, что эмпирический язык нагружен теоретическими конструкциями, принципами и понятиями.

Среди наиболее значительных философов двадцатого века называют также Гуссерля и Хайдеггера. Первый, конечно, значительный философ, а его книга «Кризис европейских наук и трансцендентальная феноменология», несомненно, открыла новые перспективы в анализе науки в двадцатом веке. Хайдеггер же, по-моему, откровенный критик философии, науки и техники. Это консервативный мыслитель, стремившийся упрочить патриархальное жизнечувствование, вплести его в ту «кровь и почву», о которой он писал во «Введении к метафизике». И не случайно, что он выступал с пронацистскими речами перед студентами Фрейбургского университета. Его концепция деконструкции философии, согласно которой она начиная с Платона отказывается от изучения бытия во имя сущего и превращается в метафизику сущего в его противопоставленности познающему человеку, крайне искусственна и далека от реальной философии в античности. Мне ближе афоризм Уайтхеда: «Вся двухтысячелетняя философия — это комментарий к философии Платона».

Действительно, существует такая точка зрения, что в античности якобы доплатоновская философия занималась бытием, а после Платона все пошло в другую сторону — пришло к науке, которая занимается только сущим. Мне этот подход кажется неадекватным. Онтологические проблемы — наиболее сложные в философии науки. Они касаются не только онтологического доказательства бытия Бога, но и тех оснований, на которых строились различные концепции, например, механики. Одно понимание бытия в его пространственно-временных измерениях было характерно для механики Ньютона, другое понимание — для физики Декарта, третье — для Эйлера, четвертое — для физики Гюйгенса и так далее. А утвердилась в сообществе ученых механика Ньютона.

— По вашей книге чувствуется, что вы критически относитесь к Томасу Куну. Но терминами его пользуетесь тем не менее.

— Сам Кун признает, что заимствовал термины «парадигма» и «научное сообщество» у Людвига Флека. Напомню, что «парадигма» — термин Платона, для которого число было «парадейгмой» (образцом) для понимания физического космоса. Но чаще я использую термин Лакатоса «научно-исследовательская программа». Мое критическое отношение к концепции Куна объясняется тем, что он построил ее на примере только одной научной революции — революции семнадцатого века и только одной научной теории — механики Ньютона. Я уже сказал, что в семнадцатом веке существовал ряд теоретических механик, каждая из которых выдвигала свои онтологические предпосылки и строилась на основании определенных методологических схем. Альтернативность механик Ньютона и Лейбница выявил Кант в своем анализе космологических антиномий в «Критике чистого разума». Конечно, Кун обратил внимание на гносеологические и методологические разрывы в истории научных теорий, в их эволюции. Но эти разрывы он представил как несоизмеримость теорий, настаивая на субъективности выбора той или иной теории в качестве парадигмы.

Поэтому скорее можно говорить о мультипарадигмальности науки. Это касается не только социального и гуманитарного знания, но и естественно-научного. Не одна ньютоновская теория произвела научную революцию, а общее движение того, что называлось невидимым колледжем, или невидимой коллегией. Это термин Роберта Бойля. Для Куна же существует единственная научная теория — механика Ньютона, которую ученые приняли в качестве парадигмы.

— Но Кун не отрицает, что в науке может происходить борьба за ту или иную парадигму, что их может быть несколько.

— Это уже во втором издании своей книги он сделал такое предположение и ввел понятие «микропарадигма». Что это такое, он не объясняет. Введя понятие «дисциплинарная матрица», он сохранил представление о единой парадигме, единой теории, взятой в качестве образца для решения задач. Но так и не объяснил, что такое парадигма.

Еще в 1965 году Маргарет Мастерман опубликовала статью «The Nature of a Paradigm», в которой собрала все интерпретации понятия «парадигма» у Куна в его книге «Структура научных революций» и показала, что никакого однозначного смысла оно не имеет.

— Парадигма — это то, что меняется в результате революции.

— Как заметил Бернард Коэн, профессор истории науки Гарвардского университета, под влиянием концепции Куна «второсортную литературу по философии и истории науки захлестнула волна книг и статей, в которых слово “революция” употребляется во всех возможных контекстах и рассматриваются почти все аспекты научных революций, кроме одного: нигде нет соответствующего исследования, какую реальную пользу можно было бы извлечь из этого слова и этой концепции в последовательно проходящих периодах».

— А кто, по вашему мнению, является наиболее интересным философом науки в настоящее время?

— Сейчас, мне кажется, наиболее интересны два философа. Один из них — Юрген Хабермас, немецкий философ и философствующий социолог. Второй — это профессор Университета Сан-Франциско Бастиан ван Фраассен. Концепцию ван Фраассена обычно называют конструктивистским эмпиризмом, в которой он, выступая против дихотомии наблюдаемое/ненаблюдаемое и против гипотетико-дедуктивной модели науки, в частности Поппера, выдвигает принцип эмпирической адекватности теорий.

— В этом слышится что-то попперовское.

— Если Поппер настаивает на том, что любая наука отягощена заблуждениями и ошибками, то ван Фраассен стремится спасти явления (так и называется одна из его статей). Спасти явления, по Фраассену, можно с помощью процедур как верификации, так и опровержения. То, что предложил ван Фраассен, во всяком случае, интересно. Он утверждал, что научные теории не должны восприниматься как истинные в буквальном смысле слова. Самое большее, чего можно от них ожидать, — это эмпирической адекватности. Хотя, конечно, против этой эмпиристской концепции можно выдвинуть ряд контраргументов. Например, множество теоретических построений в космологии строится на основе интерпретации математического аппарата. В настоящее время в нашей философии науки очевиден спор между теми, кто настаивает на эмпирической невесомости теорий, например, Андрей Николаевич Павленко в книге «Европейская космология», и теми, кто настаивает на эмпирическом обосновании современной космологии (например, Елена Аркадьевна Мамчур). Никто не будет спорить с тем, что в наши дни существенно расширились наблюдаемые данные в космологии (убывание светимости звезд, открытие реликтового излучения в 1965 году и так далее). Но никто не может оспаривать и того, что в современной космологии значительно увеличилась значимость теоретических интерпретаций и математики. Можно сказать, что нет сугубо эмпирических данных вне их теоретической и математической интерпретации.

— Но все-таки теория Большого взрыва имеет определенную верификацию.

— Огромную роль здесь сыграла математическая гипотеза в интерпретации красного смещения галактик. И существовали две возможности истолкования красного смещения — «старение фотонов» и «расширение систем галактик». Открытие реликтового излучения в радиоастрономии относилось к совершенно иной области (к ошибкам в измерениях радиоизлучения), и лишь после математической интерпретации оно получило статус подтверждения гипотезы Большого взрыва.

— Академик Людвиг Фаддеев сказал в интервью «Эксперту» (см. «Уравнение злого духа», «Эксперт» № 29 от 13 августа 2007 года), что математика — это и есть суть современной физики.

— Правильно. Но математика конструирует свой объект, а затем ученые ищут соответствие между математическими моделями и наблюдаемыми данными. Математика все больше и больше превращается не просто в язык физики, а в способ моделирования физических проблем и построения объектов теории. То, что происходит на переднем крае космологии, связано прежде всего с математическим аппаратом, с математическим видением тех проблем, которые перед космологией встают.

Именно поэтому космология чревата революционными сдвигами (хотя я не люблю это слово и предпочитаю термин Вернадского «взрыв научного творчества»). И этот сдвиг обуславливается как полученным массивом эмпирических данных, так и новым математическим аппаратом. Темная материя, темная энергия — что это такое? Пока никто не может их определить. До сих пор ведутся споры, существуют черные дыры или нет. В последнее время даже Стивен Хокинг, который потратил много сил на доказательство их существования, сомневается в нем. Но революционные сдвиги могут произойти не только в космологии. Сейчас возникает так называемая синтетическая биология. Это конструирование живых существ (вначале простейших) на основе генной инженерии. Появились сведения о том, что британские биохимики синтезировали ДНК.

— И это может дать толчок философии?

— Естественно. Происходит смена типов рационализации. Если начиная с евклидовой геометрии основным методом науки и философии был анализ (вспомним аналитическую программу Декарта), то в настоящее время на первое место выдвигаются методы синтеза как в научном знании, так и в методологии науки. В синтетической деятельности — вектор современной науки и ее философии. Помимо того что здесь возникает целый комплекс этических проблем — об опасности для человека, об ответственности ученых.

— Это этические проблемы, а философские?

— А какая философия без этики? Нет такой философии. Более того, у меня есть предположение, что в начале любой философии, в том числе философии науки, лежат этико-политические проблемы. А потом они проецируются на космос, на мир, на природу.

— Вы как-то можете это проиллюстрировать?

— На примере экологии. Существует экология, которая основана на понятии пищевой цепи, на определенных взаимоотношениях между организмами: хищник—жертва. Но существует и другая экология, которую предложил Петр Кропоткин в своей книге «Взаимная помощь среди животных и людей как двигатель прогресса». Обратите внимание на то, когда эта книга вышла в 1919 году, в годы братоубийства и голода. Он, по-моему, впервые показал, что существуют другие взаимоотношения между животными, живыми существами вообще — то, что называется альтруизмом.

— Советский генетик Владимир Эфроимсон тоже об этом писал.

— Да, у него была в «Новом мире» в 1971 году статья «Родословная альтруизма». Борис Астауров, представляя эту статью в то время опального медицинского генетика, видел в альтруизме эволюционно-генетические основы этики. Иными словами, налицо две альтернативные концепции, построенные на разных этических принципах. Надо выяснять эти принципы и развести их, а потом искать способы их соединения. Аналитический способ мышления, который сводит сложное к простому, подходит к концу. Требуется не редуцировать, а построить сложное из тех начал, которые существуют. Вот тот ход, который предлагает и осуществляет синтетический способ мышления.

— Существует ли вообще гносеологический разрыв между биологическими и социальными науками?

— Немецкий биолог-виталист Ханс Дриш ввел понятие «эквифинальность», то есть направленность развития клетки на различных этапах от своего зарождения при сохранении ее структуры и состава. Сейчас уже говорят об эквифинальности целостных структур клетки, растительных сообществ, вообще системно-функциональной целостности, о специфических системных детерминантах каждого уровня этой целостности. В русской философии (например, у Льва Карсавина) эта же проблема вставала в иных терминах — терминах взаимоотношения соборности и общины.

— То есть речь шла уже об устройстве человеческого общества?

— Совершенно справедливо. В наши дни предпочитают говорить не об эквифинальности, а о саморазвивающихся системах, воспроизводящих свою структуру и отношения своих элементов. И раз уж зашел разговор о самоорганизующихся системах, здесь не обойтись без осознания того, что же такое свобода. Существует множество интерпретаций понятия свободы — Канта, Гегеля, Маркса и других. Для меня свобода начинается там, где есть саморазвитие и самодетерминация, которые на каждом этапе истории общества различны по своему уровню. Свобода сама по себе — это миф. Руки человека обладают большой степенью свободы, однако и их степень свободы ограничена. Законы тяготения и условия человеческого существования вынуждают человека предпринимать определенные и немалые усилия для того, чтобы преодолеть эти условия несвободы. Наиболее интересно, по-моему, рассуждать не о свободе как таковой, а о том, как в условиях несвободы (нужды, давящей необходимости, авторитарного политического режима) зарождается импульс свободного решения и действия, как усиливается этот импульс. Для такого подхода нужны какие-то новые смыслообразы и новые рациональные понятия. Пока их нет.

Аналогичным образом происходит и с понятием «истина». Выдвинутое в качестве критерия решения эпистемической проблемы Сократом в противовес софистам и киникам, оно на два тысячелетия определило философские и теоретико-познавательные поиски. Правда, в отличие от понятия свободы в двадцатом веке были найдены новые смыслообразы и понятия. Я имею в виду понятие «правдоподобность». Оно, конечно, связано с теорией вероятности и вообще с вероятностным способом мышления. Истина как центральное понятие философии науки — это определенный миф, возникший в определенное время и несущий на себе его печать (противопоставление в античности мнения — доксы и знания — эпистемы, приоритет всей античной философии доказательному, всеобщему и необходимому знанию).

В современной философии очевидны поиски новых понятий, позволяющих по-новому интерпретировать эти проблемы. Так, Хайдеггер связывает свободу с проектом, с трансцендированием (полаганием во вне) экзистенции, а истина трактуется как несокрытое. Наиболее интересен подход Поппера, который связывает свободу не только с критикой и с догадками, но и с отягощенностью знания ошибками и заблуждениями. Понятие «истина» уступает место понятию «правдоподобность», чему можно найти чисто количественные характеристики. Смысл и понимание, их альтернативы (бессмыслица и непонимание) в наши дни становятся центральными темами философии. Причем их выражение не ограничивается пропозициями (предложениями), а относится к надфразовым целостным структурам — дискурсу.

— То есть вы считаете, что истины нет?

— Мне кажется, что гораздо более удачное понятие — правдоподобность. Оно свидетельствует о гипотетичности любого знания. Если вы претендуете на истину, то вы претендуете на ее единственность, незыблемость и абсолютность, а это уже далеко от идеалов точных наук и чревато либо религией, либо плохой метафизикой. Достижение все более и более правдоподобного знания — результат не откровения, а постоянных усилий человеческого ума, воображения, воли. Если бы притязания на истину нашли свое воплощение, то не существовало бы полемики между философами-современниками: между Спинозой и Декартом, Ньютоном и Лейбницем, между Шеллингом и Гегелем и так далее. К сожалению, этот коммуникативный дискурс у нас мало изучен. Превалируют представления о последовательной смене одних концепций другими. Дискурс и есть обмен репликами, аргументами, контраргументами ради достижения хотя бы минимального согласия.

Схема: Развитие философии науки

Избранное сообщение

Онтокритика как социограмотность и социопрофесионализм

Онтокритика как социограмотность и социопрофесионализм

Популярные сообщения